А мертвая голова уже не болит

Литературный журнал “Ритмы вселенной”

Владимир Маяковский фигура в русской литературе неоднозначная. Его либо любят, либо ненавидят. Основой ненависти обычно служит поздняя лирика поэта, где он воспевал советскую власть и пропагандировал социализм. Но со стороны обывателя, не жившего в ту эпоху и потока времени, который бесследно унёс многие свидетельства того времени, рассуждать легко.

Маяковский мог бы не принять советскую власть и эмигрировать, как это сделали многие его коллеги, но он остался в России до конца. Конец поэта печальный, но он оставался верен своим принципам, хотя в последние годы даже у него проскальзывают нотки недовольства положением вещей.

То, что начнет твориться в советской России после 30-х годов, поэт уже не увидит.

Стихотворение «Хорошее отношение к лошадям» было написано в 1918 году. Это время, когда ещё молодой Маяковский с восторгом принимает происходящие в стране перемены и без капли сожаления прощается со своей богемной жизнью, которую вёл ещё несколько лет назад.

Кобыла по имени “Барокко”. Фото 1910 года.

Большой поэт отличается от малого не умением хорошо рифмовать или мастерски находить метафоры, и уж точно не количеством публикаций в газетах и журналах. Большой поэт всегда берётся за сложные темы, которые раскрывает в своей поэзии – это даётся далеко не каждому, кто умеет писать стихи. Большой поэт видит не просто голод, разруху, когда люди видят голод и разруху. Он видит не роскошь и сытую жизнь, когда люди видят роскошь и сытую жизнь – подмечает те детали, мимо которых простой обыватель пройдёт мимо и не заметит ничего.

А Маяковский всю жизнь презирал мещанство и угодничество и очень хорошо подмечал тонкости своего времени.

О самой поэзии он выскажется так:

Поэзия — вся! — езда в незнаемое.
Поэзия — та же добыча радия.
В грамм добыча, в год труды.
Изводишь единого слова ради
тысячи тонн словесной руды.

В стихотворении (оно будет ниже) поэт напрямую обращается к животному. Но это обращение служит неким метафорическим мостом, который должен только усилить накал, происходящий в стихе и показать обычному обывателю всю нелепость и жестокость ситуации. Случаи жестокого обращения с лошадьми были часты в это время. Животных мучали до последнего, пока те действительно не падали замертво прямо на дорогах и площадях. И никто этого не пресекал. Это считалось нормой.

Животное же не человек…

Извозчики времён Маяковского.

Предлагаем вашему вниманию стихотворение «Хорошее отношение к лошадям», за которое по праву можно дать премию мира. Кстати, нобелевку в 2020 году получила американская поэтесса Луиза Глик. Аведь многие тексты Маяковского не хуже, и они то как раз о борьбе – борьбе за свободу и за равное существование на нашей планете.

Маяковский вдохновил множество хороших людей – именно поэтому его помнят и любят до сих пор.

Будь ты хоть человек, а хоть лошадка, которая отдаёт всю себя ради общей цели. Пусть поэт и обращается к лошади, но главную свою мысль он хочет довести до людей, которые стали слишком чёрствыми и жестокими.

Миру мир!

Хорошее отношение к лошадям

Били копыта,
Пели будто:
— Гриб.
Грабь.
Гроб.
Груб.-
Ветром опита,
льдом обута
улица скользила.
Лошадь на круп
грохнулась,
и сразу
за зевакой зевака,
штаны пришедшие Кузнецким клёшить,
сгрудились,
смех зазвенел и зазвякал:
— Лошадь упала!
— Упала лошадь! —
Смеялся Кузнецкий.
Лишь один я
голос свой не вмешивал в вой ему.
Подошел
и вижу
глаза лошадиные…

Улица опрокинулась,
течет по-своему…

Подошел и вижу —
За каплищей каплища
по морде катится,
прячется в шерсти…

И какая-то общая
звериная тоска
плеща вылилась из меня
и расплылась в шелесте.
«Лошадь, не надо.
Лошадь, слушайте —
чего вы думаете, что вы их плоше?
Деточка,
все мы немножко лошади,
каждый из нас по-своему лошадь».
Может быть,
— старая —
и не нуждалась в няньке,
может быть, и мысль ей моя казалась пошла,
только
лошадь
рванулась,
встала на ноги,
ржанула
и пошла.
Хвостом помахивала.
Рыжий ребенок.
Пришла веселая,
стала в стойло.
И всё ей казалось —
она жеребенок,
и стоило жить,
и работать стоило.

И стоило жить, и работать стоило!

Лайк и подписка – лучшая награда для канала.

Источник

— Починил? — спросил Фара, оторвавшись от карт.

Вся троица была на месте и увлеченно резалась в подкидного.

— Нет, — ответил я. — Потом доделаю.

— Ты давай не затягивай. Мы тут с Репой забились, кто первым от нашей двери до угла хрущевки доедет. Я свой нож поставил против его кастета.

— Хоро-о-оший ножик, — осклабился Репа, жадно потирая ладони.

— Вы же ездить не умеете.

— Ну и ладно, — пожал Фара плечами. — Так даже интереснее.

— Придурки. На что? — кивнул я в сторону шлепающих по табуретке карт.

— На фофаны.

— Отлично придумано. Крикун одной рукой проигрыш взимает?

— Не. Мы с Репой за него друг другу отвешиваем.

— Ну, раздайте, что ли, и мне.

— Садись. — Фара собрал колоду и, перетасовав, раскидал на четверых. — А чего смурной такой? Из-за велика, что ли?

— Да, — я подтащил стул и взял шесть причитающихся карт, тертых-перетертых, с почти неразличимым от грязи рисунком рубашки. — Дорого отбашлил. Он больше двух монет не стоит.

— У богатых свои причуды, — усмехнулся Репа. — Останутся детали лишние, шурупы там, гайки — мне отдавай. Я решил Крикуну руку новую выправить. А то видишь, как мучается, — кивнул он в сторону нашего инвалида, вынужденного совершать сложные телодвижения в попытке справиться с картами одной рукой. — Аж смотреть больно. Думаю зажим ему сделать, крюком согнутый, чтоб и подцепить можно было, и вложить что нужно. Чего? — обернулся он на «лай» Крикуна. — Ага, конечно, еще изумрудами украшу. Ножик выкидной хочет к протезу присобачить, — пояснил Репа присутствующим. — Киборг, бля.

Шутка была встречена дружным гоготом. Я тоже посмеялся за компанию, хотя вместо смеха хотелось блевануть. В горле возникла желчная горечь, и чертовски разболелась голова.

— Ты чего? — Фара закончил ржать и уставился на меня выпученными глазами. — Поплохело?

— Голова побаливает.

— Ты бледный как смерть, — заметил Репа. — И лоб в испарине.

— Пойду прилягу, — я уронил карты и поплелся в свой угол.

Не знаю, сам я лег или меня положили, скорее второе, потому что, очнувшись, обнаружил на затылке здоровенную шишку. Видимо, отключился по дороге и упал. Последнее, что запомнил, — ослепительная белизна перед глазами. Когда открыл их, увидел Крикуна. Он сидел рядом и смачивал в тазу тряпку, после чего попытался приладить ее мне на лоб, но, увидев, что я очнулся, вздрогнул и отпрянул назад, будто от покойника, надумавшего вдруг размяться.

— Что случилось? — я сел и прислонился к стене.

Голова уже не болела, но тяжелой была, как чугунная, тело била мелкая дрожь.

В ответ на мой вопрос Крикун неразборчиво пролаял, но видя, что подобное общение со мной смысла сейчас не имеет, махнул рукой и побежал на улицу. Вернулся он вместе с Фарой. Тот прискакал запыхавшийся и радостный.

— Черт! Ну напугал! — хлопнул он меня по плечу. — Мы уж думали — все, больше за твой счет не похарчуемся, начали лисапед делить, — веселость на Фариной морде сменилась серьезным выражением. — Ты как?

— Башка будто гиря пудовая. А в остальном вроде нормально. Что тут произошло, ни черта не помню.

— Вырубился ты, вот что. Мы в карты играли, ты заявился с великом разобранным, тоже сел, а потом сказал, что голова болит, пошел прилечь и отключился. Хорошо, мы еще фофанов тебе перед этим не навешали, а то и правда помер бы. Одиннадцать часов в отрубе лежал.

— Где Валет?

— С утра не видел. А что?

— Да так.

Я сел на край топчана, взял в руки таз и опустил в него лицо. Холодная вода помогла развеять пелену перед глазами и немного унять дрожь.

— Чего скалишься? — посмотрел я снизу в нависшую довольную физиономию Крикуна.

— Хорошо, что живой, — прогавкал он в ответ.

Вот ведь скотина пахорукая. Так и дергал за душу, будто знал. Я молча смотрел в его добрые, словно у гадящей собаки, глаза, а на уме вертелось одно: «Крикун, Крикун… Лучше бы ты сдох тогда, под дверью, или вообще не возвращался. Ходячая проблема. Что с тобой делать теперь?» Хотя, что делать, я уже знал.

Утром вернулся Валет, сильно навеселе. Но робкая надежда, что «благодетель» сейчас накатит еще «для блеску» и заснет часов на двенадцать в собственной блевотине, как частенько бывало, не оправдалась. Вместо этого он устроил всем грандиозный нагоняй за безделье во время собственного отсутствия, сунул Фаре в ухо и заставил драить печь, увесистым пинком назначив Репу в помощники. Мы же с Крикуном, как и следовало ожидать, были откомандированы «щупать адрес».

Вести диалог с человеком, который разговаривает так, словно подавился огромной костью и задыхается, — дело непростое, поэтому шли мы молча. Утренний морозец прихватил размешанную ногами и телегами дорожную грязь. Подошвы скользили, ступать приходилось осторожно. Крикун неловко балансировал, размахивая культей, и чертыхался, благо короткие слова с минимумом гласных давались ему относительно легко.

Пройдя треть кратчайшего маршрута, я свернул в сторону, аргументировав сей маневр поручением Валета касательно покупки бухла. Крикун возражать не стал. Через пятнадцать минут мы остановились, чуть не доходя до сгоревшего здания железнодорожного вокзала. Места безлюднее в радиусе ближайших трех километров было не найти. Уж больно дурная слава за ним закрепилась. Ходили слухи, что где-то в этом районе находится несколько подземных топливных резервуаров, довоенной еще — ясен хрен — постройки, и что будто бы резервуары эти после опорожнения без дела не остались, а были объединены тоннелями и ныне представляют собой систему бункеров, заселенных… А вот по поводу личностей их обитателей однозначного мнения не было. Одни утверждали, что это абсолютно деградировавшие отбросы, просто сбившиеся в кучу. Другие, осеняя себя крестом, божились, что видели на вокзале неких карликов, ростом не выше метра, которые якобы и организовали подземное убежище. Третьи, тоном посвященных в истинные корни зла и непременно шепотом, сообщали, что твари под землей не имеют к людям даже отдаленного отношения, ибо они есть порождения Сатаны. Как бы там ни было, но исчезнувших жителей Арзамаса первым делом шли искать сюда и частенько находили… фрагментарно. Клочья одежды и кожи, внутренности, не годные в пищу, выбитые зубы, иногда попадались даже мелкие части тела, такие, как пальцы, обсосанные до костей. Но вокруг места разделки следов не обнаруживали, словно добычу сложили в брезентовый мешок и унесли, что говорило о непричастности зверья к сим ужасным деяниям. В общем, место было неуютное, и Крикун, разглядев очертания вокзала, ухватил меня за рукав.

Спроси меня сейчас: «Зачем поперся в эту жопу, если не собирался убивать?» — я не отвечу. Детские мозги странно устроены. Они воспротивились основному распоряжению Валета, но в том, чтобы зарулить в место побезлюднее, ничего предосудительного не нашли и даже подобрали наиболее подходящее для «исчезновения».

— Не ссы, — попытался я вырвать руку из цепких пальцев. — Дальше не пойдем.

Крикун, боязливо озираясь, сделал шаг назад.

— Держи, — я протянул ему заготовленный с вечера узел. — Здесь сало, фляга, мыло, зажигалка. И вот еще, двадцать монет, на первое время хватит. Тебе нужно уходить.

Помню, что произнес это на чистом автомате, как будто в сто первый раз сказал про себя, чем и занимался всю дорогу, но мерзкое, крутящее кишки чувство никуда не делось. Скорее наоборот. Захотелось немедленно оказаться в другом месте. Хоть у черта на рогах, лишь бы подальше от глаз Крикуна.

— Крхто? — выговорил он полушепотом.

— Бери и уходи, — повторил я. — Слушай, мне эта затея самому поперек горла. Но ты облажался. И Валет… Он… Короче, назад тебе нельзя.

Стеклянный взгляд Крикуна медленно опустился к земле, ослабевшие в коленях ноги сделали еще два шага назад.

«Вот так, — думал я, — все правильно, иди. И пусть эта блядская история закончится».

Но Крикун думал иначе. Разорвав дистанцию, он пригнулся и с перекошенной от ярости рожей бросился вперед. Все, что успел сделать я, — сгруппироваться. Но удар плечом в живот все равно вышел более чем чувствительным. Следующее, что я увидел, уже лежа на земле — просвистевший возле правого уха кастет. Сносно владеть левой рукой Крикун, на мое счастье, так и не научился. Ко второму удару я был готов и сумел отбить, а третьего он нанести не успел. Нож вошел ему в шею и застрял между позвонками. Крикун вытаращил глаза, захрипел и резко дернулся вбок, вырвав рукоять из моей вспотевшей ладони. Растопыренные в кастете пальцы заскребли по земле, культя молотила воздух в тщетной попытке дотянуться несуществующей кистью до ножа. Рана была не смертельной. Но второго шанса я ему не дал. Пошарив вокруг, рука нащупала камень, через секунду проломивший Крикуну череп.

Я собрал рассыпавшиеся по земле монеты, вынул из бьющегося в конвульсиях тела нож и ушел. Часов пять шатался по окраинам. Брел не глядя, туда, куда в здравом уме ни за что бы не сунулся. Я убил Крикуна. Эта мысль, как раковая опухоль, разрасталась, пока не заняла всего меня целиком. Я убил Крикуна. Того, с которым шесть лет делил кров и пищу, который за всю жизнь пальцем меня не тронул. Я. Убил. Крикуна. Тот факт, что этот засранец сам не прочь был меня порешить, отчего-то не успокаивал. А ожидание встречи с Фарой и Репой, их вопросов о пропавшем товарище норовило завязать кишки в узел.

Хорошо, что к моему возвращению дома оказался только Валет. «Благодетель» сидел в кресле и чистил свой «Ижак».

— Проводил? — спросил он ровным голосом, глядя на меня через ствол с казенной его части. — Что молчишь? Сала кусок унес и думал — не замечу? За дурака меня держишь? Так ты, значит…

— Крикун мертв, — перебил я его, поставив узелок на табуретку. — Лежит у вокзала, не доходя метров пятидесяти по Молокозаводской. Можешь пойти посмотреть.

Валет хмыкнул и опустил ствол.

— Передумал, что ли?

— Нет, — честно признался я. — Случайно вышло.

— Случайно, говоришь? Это ж надо. Крикун потянулся за салом и по неосторожности сел на перо? Вряд ли. А может, он по дороге заболел и умер? Тоже маловероятно. Мне более правдоподобным представляется такой вариант — ты предложил ему свалить, а он этого не оценил. Защищаясь, ты убил Крикуна. Ну, я прав?

По роже было видно, что весь этот спектакль доставляет ему массу удовольствия.

— Да, прав.

— А чего ж такой кислый?

Я разулся и сел на кровать.

— Не знаю. Хреново как-то. Не думал, что может быть так…

— Понимаю, — усмехнулся Валет, орудуя шомполом. — Препаскуднейшее чувство. Оно называется — совесть.

— Совесть, — повторил я. — А что это?

— Ну, ты даешь. Совесть — это… Как тебе объяснить? — Валет задумался и, хмыкнув, покачал головой. — Давным-давно, лет тридцать назад, в нашем парке жили соловьи. Мелкие птахи, но голосистые — спасу нет. Бывало, идешь, слушаешь их, и хочется что-то хорошее сделать, доброе. Злоба вся уходит куда-то. К примеру, надо тебе хату спалить должника нерадивого. Кидает, падла, уважаемых людей через хуй направо и налево. А эти суки, соловьи сраные, поют и поют, нутро выворачивают. И начинаешь поневоле задумываться о ерунде всякой. У этого шныря ведь, думаешь, и детки есть малые, и баба — та еще краля писаная, жалко. А дело делать все равно надо. Вот так идешь, керосин в канистре плещется, а на душе до того паскудно, что хоть в петлю, — он вздохнул, достал самокрутку и закурил. — Да. Такие дела. А потом соловьи сдохли. Не стало их совсем. Говорят, экология вконец испортилась. Сейчас я уже и не помню, как те песни звучали. И мысли глупые в голову с тех пор не лезут. Просветлела без них голова. Так-то вот.

— Интересно, — кивнул я, дождавшись окончания рассказа. — А про совесть что?

Валет посмотрел на меня с выражением недоумения, переходящего в жалость.

— Дурак ты совсем еще. Вроде умный, а дурак. Мойся иди, скоро жрать будем.

Вернувшимся с вечерней вахты Фаре и Репе я рассказал заранее припасенную историю о том, как Крикун на обратном пути свинтил куда-то по своим делам, да так и не вернулся. Фара тут же вспомнил недавний случай, о котором упоминал Валет, и предложил с утра наведаться к заводским, пока те снова не накачали Крикуна сивухой до предсмертного состояния. Я горячо поддержал эту идею. А на следующий день вместе со всеми материл проклятых самогонщиков, возвращаясь ни с чем. Ходили мы и к вокзалу, но тела там уже не было. Поиски продолжались целую неделю. Опросили, кажется, половину Арзамаса. Никто ничего не видел. Поначалу изображать сердобольного товарища мне удавалось с трудом. Но уже на третий день я привык, вошел в роль полностью.

Сильнее всех горевал Репа. Чем дальше, тем тяжелее. День за днем он, убеждаясь в бесплодности поисков, замыкался. Вечером шестых суток я впервые увидел его плачущим. Репа сидел в темном углу коридора на холодном бетоне, его руки безвольными плетьми лежали между вытянутых ног, а по щекам катились слезы. Абсолютно беззвучно. Ни рыданий, ни всхлипов. Он был похож на мертвеца. А я прошел мимо. Хотел остановиться, но…

Жизнь без Крикуна стала другой. Разговоры не клеились. Дни, когда для трепа не приходилось искать темы, остались в прошлом. Мы все больше времени проводили порознь, объединяясь лишь на очередное дело.

Я сблизился с Валетом. Не знаю почему, но общение с ним мне теперь давалось легче, чем со старыми друзьями, словно у нас была единая частота. Он продолжал учить меня, я учился. И находил в этом удовольствие. Настоящее. Ни с чем не сравнимое. Будь то оттачивание ножевых ударов, упражнения со струной или подаваемая Валетом в полушутливой манере техника использования пилы Джигли — все проглатывалось мною с жадностью неделю не кормленной свиньи. Хотелось еще, несмотря на усталость, мозоли и порезы. Чувство клинка, одним точным движением разваливающего плоть, входящего, как по маслу, меж ребер, стало приятнее всего, что я знал раньше. Два чисто отработанных заказа укрепили уверенность Валета в правильности выбранного пути, пересилив сомнения относительно моего здоровья. А сомневаться было в чем. Головные боли участились. Еще трижды, не считая первого случая, я терял сознание. Правда, ненадолго. Валет даже раскошелился на врача из Чистого района. Тот посмотрел, выслушал, дал заключение — мигрень, прописал покой, сон и пятьдесят граммов горячительного в случае очередного приступа. Совпадение или нет, но после визита эскулапа обмороки прекратились. Приступы ослабли. Постепенно я научился контролировать боль.

Фара завел корешей в Рабочих порядках и все свободное время терся с ними. Из скупых рассказов выходило, что ничего серьезного они собой не представляют, выполняя, по большей части, роль мальчиков на побегушках для Потерянных. Валет не возражал. Его вообще мало волновали занятия подопечных, пока те продолжали приносить стабильный доход. А пайку свою Фара отрабатывал добросовестно.

В отличие от Репы. Со смерти Крикуна тот так и не оклемался, хотя прошло уже больше года. Дружбы ни с кем не водил. Даже разговаривал, казалось, через силу, лишь по необходимости. В свои двенадцать лет Репа выглядел пожилым карликом — сутулый, осунувшийся, с болезненной чернотой вокруг мутных глаз и неизменным запахом перегара, который сопровождал его даже во время работы. С таким положением дел Валет мириться не мог. Первый разговор «по душам» остался без внимания. Второй проходил уже на сильно повышенных тонах. Выражений Валет никогда особо не выбирал, а тут и вовсе превзошел себя. Слыша то, что доносилось через стену, я не удивился бы, получив соответствующие указания, теперь уже относительно Репы. И, сказать по правде, узелок бы собирать не стал. Но на сей раз мое участие не понадобилось. Следующим утром я проснулся от крика Фары. Тот прибежал весь красный и потащил нас с Валетом в коридор. На идущих вдоль стены трубах висел Репа. Ноги его были согнуты в коленях, а носками касались пола. Шею стягивал шнур. Лицо посинело, язык вывалился изо рта, глаза закалились. Пахло мочой. Умирал он, похоже, долго. Накинул привязанную к трубе петлю и поджал ноги. Судя по ссадинам и широкой лиловой полосе, опоясывающей шею, попыток было несколько. Вздернуться по-людски не дал низкий потолок, а делать это на улице Репа отчего-то не захотел.

Помню, что вид его трупа не вызвал никаких чувств, кроме брезгливости. Я тогда еще подумал: «Вот мудак. Теперь неделю ссаньем будет вонять».

Валет молча сплюнул и пошел за лопатой.

Да и Фара недолго горевал. Помог зарыть тело на пустыре, повздыхал немного и отправился по своим делам. Думаю, в душе он был рад такому исходу. Репа изрядно достал всех своим похуизмом, ставил нас под удар, был неэффективен. А неэффективные особи должны умереть. Я читал, что у некоторых видов акул детеныши пожирают друг друга еще в утробе матери. Выживает только один. Он-то и появляется на свет. По-моему, гениальный способ отбора и предельно гуманный. Слабые просто не рождаются, не страдают от лишений и презрения, не загаживают по недоразумению генофонд. Все-таки природа способна творить шедевры, если дать ей свободу для творчества, не зажимать рамками чуждых технологий и еще более чуждой морали. Она не этого от нас ждет.

Соловьи сдохли. Мир их праху.

Глава 4

Летом пятьдесят восьмого моя «мигрень» неожиданно напомнила о себе. С головными болями я к тому времени свыкся. Так бывает. Если что-то происходит регулярно, к этому привыкаешь, и боль — не исключение. Просыпаешься с утра, морщишься от рези во лбу, чуть повыше надбровных дуг, идешь справлять нужду, умываешься, чувствуя, как резь постепенно сменяется тупой ломотой, красные точки в глазах, пульсация, одеваешься, ешь, подташнивает, не так чтобы очень, обратно не лезет — и хорошо, натягиваешь ботинки сидя, голову лучше не опускать ниже плеч, накроет, выходишь из дома, снова морщишься от скрежета петель, резонирующего в черепе, улица, еще один день начался так же, как сотня предыдущих.

Вот и тот памятный день с утра ничем особым себя не выдал.

Заказов не было, достойных внимания адресов тоже не наклевывалось, Валет опять свалил по делам, и я, пользуясь избытком свободного времени, подрядился на участие в «командировке» — так дружки Фары называли рейд по окраинам Чистого района с посещением тамошних злачных мест в целях спасения несчастных лацев от наркотического голодания. Дурь была не ахти — дерьмовенькая конопля с самосадным табаком, солома соломой. Стоящую шмаль этим дегенератам Потерянные не доверяли. Тем не менее расходился товар весьма бойко, и торгаши-лацы охотно брали его на реализацию. Основная трудность заключалась в доставке. Лацы на Поле соваться не желали, а хозяева Чистого района ревностно охраняли свою вотчину от посягательств со стороны обитающих за Межой недочеловеков. Если по окончании знакомства с блюстителями порядка незадачливый визитер пару недель мочился кровью — это можно было считать устным предупреждением. Посему в командировки ходили ночью, что несколько снижало риск незапланированных встреч, а мое участие в качестве дозорного снижало его еще больше. За это я получал долю — командировочные — двадцать косяков. Остальные довольствовались пятнадцатью. При этом каждый из пяти курьеров тащил за плечами обшитую дерюгой и опечатанную сургучом коробку с двумя тысячами доз.

Источник