Истина прежде всего в том что у тебя болит голова

Михаил Булгаков

— Римского прокуратора называть — игемон. Других слов не говорить.
Смирно стоять. Ты понял меня или ударить тебя?
Арестованный пошатнулся, но совладал с собою, краска вернулась, он
перевел дыхание и ответил хрипло:
— Я понял тебя. Не бей меня.
Через минуту он вновь стоял перед прокуратором.
Прозвучал тусклый больной голос:
— Имя?
— Мое? — торопливо отозвался арестованный, всем существом выражая
готовность отвечать толково, не вызывать более гнева.
Прокуратор сказал негромко:
— Мое — мне известно. Не притворяйся более глупым, чем ты есть. Твое.
— Иешуа, — поспешно ответил арестант.
— Прозвище есть?
— Га-Ноцри.
— Откуда ты родом?
— Из города Гамалы, — ответил арестант, головой показывая, что там,
где-то далеко, направо от него, на севере, есть город Гамала.
— Кто ты по крови?
— Я точно не знаю, — живо ответил арестованный, — я не помню моих
родителей. Мне говорили, что мой отец был сириец…
— Где ты живешь постоянно?
— У меня нет постоянного жилища, — застенчиво ответил арестант, — я
путешествую из города в город.
— Это можно выразить короче, одним словом — бродяга, — сказал
прокуратор и спросил: — Родные есть?
— Нет никого. Я один в мире.
— Знаешь ли грамоту?
— Да.
— Знаешь ли какой-либо язык, кроме арамейского?
— Знаю. Греческий.
Вспухшее веко приподнялось, подернутый дымкой страдания глаз уставился
на арестованного. Другой глаз остался закрытым.
Пилат заговорил по-гречески:
— Так ты собирался разрушить здание храма и призывал к этому народ?
Тут арестант опять оживился, глаза его перестали выражать испуг, и он
заговорил по-гречески:
— Я, доб… — тут ужас мелькнул в глазах арестанта оттого, что он
едва не оговорился, — я, игемон, никогда в жизни не собирался разрушать
здание храма и никого не подговаривал на это бессмысленное действие.
Удивление выразилось на лице секретаря, сгорбившегося над низеньким
столом и записывающего показания. Он поднял голову, но тотчас же опять
склонил ее к пергаменту.
— Множество разных людей стекается в этот город к празднику. Бывают
среди них маги, астрологи, предсказатели и убийцы, — говорил монотонно
прокуратор, — а попадаются и лгуны. Ты, например, лгун. Записано ясно:
подговаривал разрушить храм. Так свидетельствуют люди.
— Эти добрые люди, — заговорил арестант и, торопливо прибавив: —
игемон, — продолжал: — ничему не учились и все перепутали, что я говорил.
Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое
время. И все из-за того, что он неверно записывает за мной.
Наступило молчание. Теперь уже оба больных глаза тяжело глядели на
арестанта.
— Повторяю тебе, но в последний раз: перестань притворяться
сумасшедшим, разбойник, — произнес Пилат мягко и монотонно, — за тобою
записано немного, но записанного достаточно, чтобы тебя повесить.
— Нет, нет, игемон, — весь напрягаясь в желании убедить, заговорил
арестованный, — ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно
пишет. Но я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего
из того, что там написано, я не говорил. Я его умолял: сожги ты бога ради
свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал.
— Кто такой? — брезгливо спросил Пилат и тронул висок рукой.
— Левий Матвей, — охотно объяснил арестант, — он был сборщиком
податей, и я с ним встретился впервые на дороге в Виффагии, там, где углом
выходит фиговый сад, и разговорился с ним. Первоначально он отнесся ко мне
неприязненно и даже оскорблял меня, то есть думал, что оскорбляет, называя
меня собакой, — тут арестант усмехнулся, — я лично не вижу ничего дурного
в этом звере, чтобы обижаться на это слово…
Секретарь перестал записывать и исподтишка бросил удивленный взгляд, но
не на арестованного, а на прокуратора.
— …однако, послушав меня, он стал смягчаться, — продолжал Иешуа, —
наконец бросил деньги на дорогу и сказал, что пойдет со мной
путешествовать…
Пилат усмехнулся одною щекой, оскалив желтые зубы, и промолвил,
повернувшись всем туловищем к секретарю:
— О, город Ершалаим! Чего только не услышишь в нем. Сборщик податей,
вы слышите, бросил деньги на дорогу!
Не зная, как ответить на это, секретарь счел нужным повторить улыбку
Пилата.
— А он сказал, что деньги ему отныне стали ненавистны, — объяснил
Иешуа странные действия Левия Матвея и добавил: — И с тех пор он стал моим
спутником.
Все еще скалясь, прокуратор поглядел на арестованного, затем на солнце,
неуклонно подымающееся вверх над конными статуями гипподрома, лежащего
далеко внизу направо, и вдруг в какой-то тошной муке подумал о том, что
проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся
только два слова: “Повесить его”. Изгнать и конвой, уйти из колоннады внутрь
дворца, велеть затемнить комнату, повалиться на ложе, потребовать холодной
воды, жалобным голосом позвать собаку Банга, пожаловаться ей на гемикранию.
И мысль об яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной голове прокуратора.
Он смотрел мутными глазами на арестованного и некоторое время молчал,
мучительно вспоминая, зачем на утреннем безжалостном Ершалаимском солнцепеке
стоит перед ним арестант с обезображенным побоями лицом, и какие еще никому
не нужные вопросы ему придется задавать.
— Левий Матвей? — хриплым голосом спросил больной и закрыл глаза.
— Да, Левий Матвей, — донесся до него высокий, мучающий его голос.
— А вот что ты все-таки говорил про храм толпе на базаре?
Голос отвечавшего, казалось, колол Пилату в висок, был невыразимо
мучителен, и этот голос говорил:
— Я, игемон, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся
новый храм истины. Сказал так, чтобы было понятнее.
— Зачем же ты, бродяга, на базаре смущал народ, рассказывая про
истину, о которой ты не имеешь представления? Что такое истина?
И тут прокуратор подумал: “О, боги мои! Я спрашиваю его о чем-то
ненужном на суде… Мой ум не служит мне больше…” И опять померещилась ему
чаша с темною жидкостью. “Яду мне, яду!”
И вновь он услышал голос:
— Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так
сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах
говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно
являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о
чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное,
по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас
кончатся, голова пройдет.
Секретарь вытаращил глаза на арестанта и не дописал слова.
Пилат поднял мученические глаза на арестанта и увидел, что солнце уже
довольно высоко стоит над гипподромом, что луч пробрался в колоннаду и
подползает к стоптанным сандалиям Иешуа, что тот сторонится от солнца.
Тут прокуратор поднялся с кресла, сжал голову руками, и на желтоватом
его бритом лице выразился ужас. Но он тотчас же подавил его своею волею и
вновь опустился в кресло.
Арестант же тем временем продолжал свою речь, но секретарь ничего более
не записывал, а только, вытянув шею, как гусь, старался не проронить ни
одного слова.
— Ну вот, все и кончилось, — говорил арестованный, благожелательно
поглядывая на Пилата, — и я чрезвычайно этому рад. Я советовал бы тебе,
игемон, оставить на время дворец и погулять пешком где-нибудь в
окрестностях, ну хотя бы в садах на Елеонской горе. Гроза начнется, —
арестант повернулся, прищурился на солнце, — позже, к вечеру. Прогулка
принесла бы тебе большую пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя.
Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, полагаю,
показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более
что ты производишь впечатление очень умного человека.
Секретарь смертельно побледнел и уронил свиток на пол.
— Беда в том, — продолжал никем не останавливаемый связанный, — что
ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей. Ведь нельзя же,
согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна,
игемон, — и тут говорящий позволил себе улыбнуться.
Секретарь думал теперь только об одном, верить ли ему ушам своим или не
верить. Приходилось верить. Тогда он постарался представить себе, в какую
именно причудливую форму выльется гнев вспыльчивого прокуратора при этой
неслыханной дерзости арестованного. И этого секретарь представить себе не
мог, хотя и хорошо знал прокуратора.
Тогда раздался сорванный, хрипловатый голос прокуратора, по-латыни
сказавшего:
— Развяжите ему руки.
Один из конвойных легионеров стукнул копьем, передал его другому,
подошел и снял веревки с арестанта. Секретарь поднял свиток, решил пока что
ничего не записывать и ничему не удивляться.
— Сознайся, — тихо по-гречески спросил Пилат, — ты великий врач?
— Нет, прокуратор, я не врач, — ответил арестант, с наслаждением
потирая измятую и опухшую багровую кисть руки.
Круто, исподлобья Пилат буравил глазами арестанта, и в этих глазах уже
не было мути, в них появились всем знакомые искры.
— Я не спросил тебя, — сказал Пилат, — ты, может быть, знаешь и
латинский язык?
— Да, знаю, — ответил арестант.
Краска выступила на желтоватых щеках Пилата, и он спросил по-латыни:
— Как ты узнал, что я хотел позвать собаку?
— Это очень просто, — ответил арестант по-латыни, — ты водил рукой
по воздуху, — арестант повторил жест Пилата, — как будто хотел погладить,
и губы…
— Да, — сказал Пилат.
Помолчали, потом Пилат задал вопрос по-гречески:
— Итак, ты врач?
— Нет, нет, — живо ответил арестант, — поверь мне, я не врач.
— Ну, хорошо. Если хочешь это держать в тайне, держи. К делу это
прямого отношения не имеет. Так ты утверждаешь, что не призывал разрушить…
или поджечь, или каким-либо иным способом уничтожить храм?
— Я, игемон, никого не призывал к подобным действиям, повторяю. Разве
я похож на слабоумного?
— О да, ты не похож на слабоумного, — тихо ответил прокуратор и
улыбнулся какой-то страшной улыбкой, — так поклянись, что этого не было.
— Чем хочешь ты, чтобы я поклялся? — спросил, очень оживившись,
развязанный.
— Ну, хотя бы жизнью твоею, — ответил прокуратор, — ею клясться
самое время, так как она висит на волоске, знай это!
— Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, игемон? — спросил арестант,
— если это так, ты очень ошибаешься.
Пилат вздрогнул и ответил сквозь зубы:
— Я могу перерезать этот волосок.
— И в этом ты ошибаешься, — светло улыбаясь и заслоняясь рукой от
солнца, возразил арестант, — согласись, что перерезать волосок уж наверно
может лишь тот, кто подвесил?
— Так, так, — улыбнувшись, сказал Пилат, — теперь я не сомневаюсь в
том, что праздные зеваки в Ершалаиме ходили за тобою по пятам. Не знаю, кто
подвесил твой язык, но подвешен он хорошо. Кстати, скажи: верно ли, что ты
явился в Ершалаим через Сузские ворота верхом на осле, сопровождаемый толпою
черни, кричавшей тебе приветствия как бы некоему пророку? — тут прокуратор
указал на свиток пергамента.
Арестант недоуменно поглядел на прокуратора.
— У меня и осла-то никакого нет, игемон, — сказал он. — Пришел я в
Ершалаим точно через Сузские ворота, но пешком, в сопровождении одного Левия
Матвея, и никто мне ничего не кричал, так как никто меня тогда в Ершалаиме
не знал.
— Не знаешь ли ты таких, — продолжал Пилат, не сводя глаз с
арестанта, — некоего Дисмаса, другого — Гестаса и третьего — Вар-раввана?
— Этих добрых людей я не знаю, — ответил арестант.
— Правда?
— Правда.
— А теперь скажи мне, что это ты все время употребляешь слова “добрые
люди”? Ты всех, что ли, так называешь?
— Всех, — ответил арестант, — злых людей нет на свете.

Читайте также:  Болит голова от запаха лаванды

Источник

Часто говорят, “Мастер и Маргарита” – роман-матрешка. Так и есть, при каждом прочтении открываются новые слои, в зависимости от того, что вы больше готовы воспринимать на том или ином этапе своей жизни. Роман о добре и зле, о боге, о любви и еще много о чем.

Охватить все слои сразу в коротком рассказе о книге невозможно, поэтому я остановлюсь на одной сюжетной линии – о Иешуа и Понтии Пилате.

Булгаков рассказывает библейскую историю встречи Иешуа и Понтия Пилата, наполняя своими подробностями и тонкостями. Пилат – замученный жарой человек со страшной головной болью. Ему мучительно не хочется заниматься делами, но он должен разобрать дела преступников, среди которых – Иешуа Га-Ноцри. Иешуа без страха разговаривает с Пилатом, и, почувствовав его состояние, избавляет от головной боли. Пилату интересно разговаривать с Иешуа, как с бродячим философом, он чувствует силу его ума и речи.

– Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет.

– Ну вот, все и кончилось, – говорил арестованный, благожелательно поглядывая на Пилата, – и я чрезвычайно этому рад. Я советовал бы тебе, игемон, оставить на время дворец и погулять пешком где-нибудь в окрестностях, ну хотя бы в садах на Елеонской горе. Гроза начнется, – арестант повернулся, прищурился на солнце, – позже, к вечеру. Прогулка принесла бы тебе большую пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя. Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека.

Иешуа приговорен Малым Синедрионом к смертной казни, приговор надо лишь утвердить. Пока речь идет об обвинении в призыве к беспорядкам и угрозе сжечь храм, Пилат склоняется к отмене приговора Синедриона. Как только окружение это видит – Пилату показывают новый донос. В доме Иуды он высказал мнение о государственной власти.

– Итак, – говорил он, – отвечай, знаешь ли ты некоего Иуду из Кириафа, и что именно ты говорил ему, если говорил, о кесаре?

– Дело было так, – охотно начал рассказывать арестант, – позавчера вечером я познакомился возле храма с одним молодым человеком, который назвал себя Иудой из города Кириафа. Он пригласил меня к себе в дом в Нижнем Городе и угостил…

– Добрый человек? – спросил Пилат, и дьявольский огонь сверкнул в его глазах.

– Очень добрый и любознательный человек, – подтвердил арестант, – он высказал величайший интерес к моим мыслям, принял меня весьма радушно…

– Светильники зажег… – сквозь зубы в тон арестанту проговорил Пилат, и глаза его при этом мерцали.

– Да, – немного удивившись осведомленности прокуратора, продолжал Иешуа, – попросил меня высказать свой взгляд на государственную власть. Его этот вопрос чрезвычайно интересовал.

– И что же ты сказал? – спросил Пилат, – или ты ответишь, что ты забыл, что говорил? – но в тоне Пилата была уже безнадежность.

– В числе прочего я говорил, – рассказывал арестант, – что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть.

Вряд ли для Пилата есть обвинение страшнее.

– Ты полагаешь, несчастный, что римский прокуратор отпустит человека, говорившего то, что говорил ты? О, боги, боги! Или ты думаешь, что я готов занять твое место? Я твоих мыслей не разделяю! И слушай меня: если с этой минуты ты произнесешь хотя бы одно слово, заговоришь с кем-нибудь, берегись меня! Повторяю тебе: берегись.

– Игемон…

– Молчать! – вскричал Пилат и бешеным взором проводил ласточку, опять впорхнувшую на балкон. – Ко мне! – крикнул Пилат.

И когда секретарь и конвой вернулись на свои места, Пилат объявил, что утверждает смертный приговор, вынесенный в собрании Малого Синедриона преступнику Иешуа Га-Ноцри, и секретарь записал сказанное Пилатом.

После утверждения приговора Пилат встречается с первосвященником Иосифом Каифой. Согласно традиции, перед пасхой один из двоих осужденных Синедрионом должен быть помилован, и Пилат не сомневается, что это – Га-Ноцри.

В самом деле: преступления Вар-раввана и Га-Ноцри совершенно не сравнимы по тяжести. Если второй, явно сумасшедший человек, повинен в произнесении нелепых речей, смущавших народ в Ершалаиме и других некоторых местах, то первый отягощен гораздо значительнее. Мало того, что он позволил себе прямые призывы к мятежу, но он еще убил стража при попытках брать его. Вар-равван гораздо опаснее, нежели Га-Ноцри.

Но первосвященник трижды подтверждает свое решение помиловать Вар-Раванна.

Читайте также:  Анекдот болит голова у женщины

Во время казни ученик Иешуа – Левий Матвей – страшно переживает.

Причина отчаяния Левия заключалась в той страшной неудаче, что постигла Иешуа и его, и, кроме того, в той тяжкой ошибке, которую он, Левий, по его мнению, совершил. Позавчера днем Иешуа и Левий находились в Вифании под Ершалаимом, где гостили у одного огородника, которому чрезвычайно понравились проповеди Иешуа. Все утро оба гостя проработали на огороде, помогая хозяину, а к вечеру собирались идти по холодку в Ершалаим. Но Иешуа почему-то заспешил, сказал, что у него в городе неотложное дело, и ушел около полудня один. Вот в этом-то и заключалась первая ошибка Левия Матвея. Зачем, зачем он отпустил его одного!

Вечером Матвею идти в Ершалаим не пришлось. Какая-то неожиданная и ужасная хворь поразила его. Его затрясло, тело его наполнилось огнем, он стал стучать зубами и поминутно просить пить. Никуда идти он не мог. Он повалился на попону в сарае огородника и провалялся на ней до рассвета пятницы, когда болезнь так же неожиданно отпустила Левия, как и напала на него. Хоть он был еще слаб и ноги его дрожали, он, томимый каким-то предчувствием беды, распростился с хозяином и отправился в Ершалаим. Там он узнал, что предчувствие его не обмануло. Беда случилась. Левий был в толпе и слышал, как прокуратор объявил приговор.

Он на все готов, чтобы облегчить страдания учителя, но ничего не может сделать. Начинается гроза, палачи добивают казненных и уводят оцепление, выставленное на случай бунта. Левий Матвей крадет тело Иешуа.

Добравшись до столбов, уже по щиколотку в воде, он содрал с себя отяжелевший, пропитанный водою таллиф, остался в одной рубахе и припал к ногам Иешуа. Он перерезал веревки на голенях, поднялся на нижнюю перекладину, обнял Иешуа и освободил руки от верхних связей. Голое влажное тело Иешуа обрушилось на Левия и повалило его наземь. Левий тут же хотел взвалить его на плечи, но какая-то мысль остановила его. Он оставил на земле в воде тело с запрокинутой головой и разметанными руками и побежал на разъезжающихся в глиняной жиже ногах к другим столбам. Он перерезал веревки и на них, и два тела обрушились на землю.

Прошло несколько минут, и на вершине холма остались только эти два тела и три пустых столба. Вода била и поворачивала эти тела.

Ни Левия, ни тела Иешуа на верху холма в это время уже не было.

Глаза и уши Пилата в Ершалаиме – начальник тайной стражи Афраний – докладывает прокуратору о том, что беспорядки городу больше не грозят. На вопрос, как вел себя Иешуа, Афаний отвечает, что странно и растерянно, не пытался говорить с солдатами, но сказал, что никого не винит в своей смерти и главный порок – это трусость. Пилат опасается последователей Иешуа. Он испытывает брезгливость по отношению к предателю Иуде и дает понять Афранию, что Иуда должен быть убит.

– Приказание игемона будет исполнено, – заговорил Афраний, – но я должен успокоить игемона: замысел злодеев чрезвычайно трудно выполним. Ведь подумать только, – гость, говоря, обернулся и продолжал: – выследить человека, зарезать, да еще узнать, сколько получил, да ухитриться вернуть деньги Каифе, и все это в одну ночь? Сегодня?

Афраний также получает приказ немедленно захоронить казненных. Прокуратор пытается понять, что мучает его весь прошедший день.

За сегодняшний день уже второй раз на него пала тоска. Потирая висок, в котором от адской утренней боли осталось только тупое, немного ноющее воспоминание, прокуратор все силился понять, в чем причина его душевных мучений. И быстро он понял это, но постарался обмануть себя. Ему ясно было, что сегодня днем он что-то безвозвратно упустил, и теперь он упущенное хочет исправить какими-то мелкими и ничтожными, а главное, запоздавшими действиями. Обман же самого себя заключался в том, что прокуратор старался внушить себе, что действия эти, теперешние, вечерние, не менее важны, чем утренний приговор. Но это очень плохо удавалось прокуратору.

Афраний выполнил все порученное. Тело Иешуа он обнаружил у Левия Матвея, пытавшегося его захоронить. Ученика Иешуа привели к прокуратору. Прокуратор пытается оправдаться за казнь тем, что он уже убил Иуду и чем-то одарить Левия Матвея. В его записях Пилат читает:

Ему удалось все-таки разобрать, что записанное представляет собой несвязную цепь каких-то изречений, каких-то дат, хозяйственных заметок и поэтических отрывков. Кое-что Пилат прочел: «Смерти нет… Вчера мы ели сладкие весенние баккуроты…»

Гримасничая от напряжения, Пилат щурился, читал: «Мы увидим чистую реку воды жизни… Человечество будет смотреть на солнце сквозь прозрачный кристалл…»

Тут Пилат вздрогнул. В последних строчках пергамента он разобрал слова: «…большего порока… трусость».

Пилат у Булгакова хотел помиловать Иешуа, но проявил трусость, испугался быть самим собой перед окружением и сделал то, чего от него ждали. Автор обрекает Пилата на вечные страдания за это. Прокуратор всегда теперь будет жалеть о том, чего не сделал, не договорил.

Вот, например, не струсил же теперешний прокуратор Иудеи, а бывший трибун в легионе, тогда, в долине дев, когда яростные германцы чуть не загрызли Крысобоя-великана. Но, помилуйте меня, философ! Неужели вы, при вашем уме, допускаете мысль, что из-за человека, совершившего преступление против кесаря, погубит свою карьеру прокуратор Иудеи?

– Да, да, – стонал и всхлипывал во сне Пилат.

Разумеется, погубит. Утром бы еще не погубил, а теперь, ночью, взвесив все, согласен погубить. Он пойдет на все, чтобы спасти от казни решительно ни в чем не виноватого безумного мечтателя и врача!

– Мы теперь будем всегда вместе, – говорил ему во сне оборванный философ-бродяга, неизвестно каким образом вставший на дороге всадника с золотым копьем. – Раз один – то, значит, тут же и другой! Помянут меня, – сейчас же помянут и тебя! Меня – подкидыша, сына неизвестных родителей, и тебя – сына короля-звездочета и дочери мельника, красавицы Пилы.

– Да, уж ты не забудь, помяни меня, сына звездочета, – просил во сне Пилат. И, заручившись во сне кивком идущего рядом с ним нищего из Эн-Сарида, жестокий прокуратор Иудеи от радости плакал и смеялся во сне.

Историю казни Иешуа написал Мастер в своем романе. Литературное сообщество роман, который стал смыслом жизни для Мастера, не приняло. Мастер в психиатрической больнице, откуда его спасает Воланд по просьбе Маргариты.

Читайте также:  Болит затылочная часть головы у подростка

После всех беспорядков, произведенных в Москве, воплощение зла, Воланд, созерцает ночной город.

Но тут что-то заставило Воланда отвернуться от города и обратить свое внимание на круглую башню, которая была у него за спиною на крыше. Из стены ее вышел оборванный, выпачканный в глине мрачный человек в хитоне, в самодельных сандалиях, чернобородый.

– Ба! – воскликнул Воланд, с насмешкой глядя на вошедшего, – менее всего можно было ожидать тебя здесь! Ты с чем пожаловал, незваный, но предвиденный гость?

– Я к тебе, дух зла и повелитель теней, – ответил вошедший, исподлобья недружелюбно глядя на Воланда.

– Если ты ко мне, то почему же ты не поздоровался со мной, бывший сборщик податей? – заговорил Воланд сурово.

– Потому что я не хочу, чтобы ты здравствовал, – ответил дерзко вошедший.

– Но тебе придется примириться с этим, – возразил Воланд, и усмешка искривила его рот, – не успел ты появиться на крыше, как уже сразу отвесил нелепость, и я тебе скажу, в чем она, – в твоих интонациях. Ты произнес свои слова так, как будто ты не признаешь теней, а также и зла. Не будешь ли ты так добр подумать над вопросом: что бы делало твое добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с нее исчезли тени? Ведь тени получаются от предметов и людей. Вот тень от моей шпаги. Но бывают тени от деревьев и от живых существ. Не хочешь ли ты ободрать весь земной шар, снеся с него прочь все деревья и все живое из-за твоей фантазии наслаждаться голым светом? Ты глуп.

– Я не буду с тобой спорить, старый софист, – ответил Левий Матвей.

– Ты и не можешь со мной спорить, по той причине, о которой я уже упомянул, – ты глуп, – ответил Воланд и спросил: – Ну, говори кратко, не утомляя меня, зачем появился?

– Он прислал меня.

– Что же он велел передать тебе, раб?

– Я не раб, – все более озлобляясь, ответил Левий Матвей, – я его ученик.

– Мы говорим с тобой на разных языках, как всегда, – отозвался Воланд, – но вещи, о которых мы говорим, от этого не меняются. Итак…

– Он прочитал сочинение мастера, – заговорил Левий Матвей, – и просит тебя, чтобы ты взял с собою мастера и наградил его покоем. Неужели это трудно тебе сделать, дух зла?

– Мне ничего не трудно сделать, – ответил Воланд, – и тебе это хорошо известно. – Он помолчал и добавил: – А что же вы не берете его к себе, в свет?

– Он не заслужил света, он заслужил покой, – печальным голосом проговорил Левий.

– Передай, что будет сделано, – ответил Воланд и прибавил, причем глаз его вспыхнул: – И покинь меня немедленно.

– Он просит, чтобы ту, которая любила и страдала из-за него, вы взяли бы тоже, – в первый раз моляще обратился Левий к Воланду.

– Без тебя бы мы никак не догадались об этом. Уходи.

Левий Матвей после этого исчез, а Воланд подозвал к себе Азазелло и приказал ему:

– Лети к ним и все устрой.

Воланд и его спутники забирают Мастера и Маргариту с собой, к вечному покою. По дороге видят вечно мучающегося Пилата.

– Ваш роман прочитали, – заговорил Воланд, поворачиваясь к мастеру, – и сказали только одно, что он, к сожалению, не окончен. Так вот, мне хотелось показать вам вашего героя. Около двух тысяч лет сидит он на этой площадке и спит, но когда приходит полная луна, как видите, его терзает бессонница. Она мучает не только его, но и его верного сторожа, собаку. Если верно, что трусость – самый тяжкий порок, то, пожалуй, собака в нем не виновата. Единственно, чего боялся храбрый пес, это грозы. Ну что ж, тот, кто любит, должен разделять участь того, кого он любит.

– Что он говорит? – спросила Маргарита, и совершенно спокойное ее лицо подернулось дымкой сострадания.

– Он говорит, – раздался голос Воланда, – одно и то же, он говорит, что и при луне ему нет покоя и что у него плохая должность. Так говорит он всегда, когда не спит, а когда спит, то видит одно и то же – лунную дорогу, и хочет пойти по ней и разговаривать с арестантом Га-Ноцри, потому, что, как он утверждает, он чего-то не договорил тогда, давно, четырнадцатого числа весеннего месяца нисана. Но, увы, на эту дорогу ему выйти почему-то не удается, и к нему никто не приходит. Тогда, что же поделаешь, приходится разговаривать ему с самим собою. Впрочем, нужно же какое-нибудь разнообразие, и к своей речи о луне он нередко прибавляет, что более всего в мире ненавидит свое бессмертие и неслыханную славу. Он утверждает, что охотно бы поменялся своею участью с оборванным бродягой Левием Матвеем.

– Двенадцать тысяч лун за одну луну когда-то, не слишком ли это много? – спросила Маргарита.

– Повторяется история с Фридой? – сказал Воланд, – но, Маргарита, здесь не тревожьте себя. Все будет правильно, на этом построен мир.

– Отпустите его, – вдруг пронзительно крикнула Маргарита так, как когда-то кричала, когда была ведьмой, и от этого крика сорвался камень в горах и полетел по уступам в бездну, оглашая горы грохотом. Но Маргарита не могла сказать, был ли это грохот падения или грохот сатанинского смеха. Как бы то ни было, Воланд смеялся, поглядывая на Маргариту, и говорил:

– Не надо кричать в горах, он все равно привык к обвалам, и это его не встревожит. Вам не надо просить за него, Маргарита, потому что за него уже попросил тот, с кем он так стремится разговаривать, – тут Воланд опять повернулся к мастеру и сказал: – Ну что же, теперь ваш роман вы можете кончить одною фразой!

Мастер как будто бы этого ждал уже, пока стоял неподвижно и смотрел на сидящего прокуратора. Он сложил руки рупором и крикнул так, что эхо запрыгало по безлюдным и безлесым горам:

– Свободен! Свободен! Он ждет тебя!

Горы превратили голос мастера в гром, и этот же гром их разрушил. Проклятые скалистые стены упали. Осталась только площадка с каменным креслом. Над черной бездной, в которую ушли стены, загорелся необъятный город с царствующими над ним сверкающими идолами над пышно разросшимся за много тысяч этих лун садом. Прямо к этому саду протянулась долгожданная прокуратором лунная дорога, и первым по ней кинулся бежать остроухий пес. Человек в белом плаще с кровавым подбоем поднялся с кресла и что-то прокричал хриплым, сорванным голосом. Нельзя было разобрать, плачет ли он или смеется, и что он кричит. Видно было только, что вслед за своим верным стражем по лунной дороге стремительно побежал и он.

Очень много смыслов в этой книге, очень много мыслей после прочтения. Добро и зло, ненависть и милосердие тесно переплетены в жизни, и в этом ее полнота. За наши поступки всегда наступит ответственность, но чтобы познать справедливость, жить надо вечно. Любовь побеждает все. Почему лучшей долей для Мастера и Маргариты автор считает вечный покой? Что такое покой?

Источник